Перейти к содержимому
Обложка сообщества Разное

Ушедшие

Жизнь каждого состоит из потерь и приобретений. Приобретения естественны, поступательны и потому незаметны, малоосознанны, за исключением внезапных, ярких и сладостных: любовь, как взрыв; рождение сына или внука. А потери, особенно потери родных людей, близких друзей - горестны, страшны своей неожиданностью, неотвратимостью, невосполнимостью, безнадежностью…  Понимаешь, что исчезают целые миры с событиями в их жизни, с их любовями, пристрастиями, смехом, слезами, радостями, спорами, огорчениями, желаниями, мнениями, находками и  потерями, шире – с их ощущением жизни, мировоззрением, представлениями … и нашей любовью к ним, воспоминаниями, связанными с ними: а помнишь он(а) так делал(а), говорил(а), и понимаешь: больше он(а) так никогда не скажет и так больше не сделает…

В осознанном детстве я не видел, не переживал смерть близких. Аллах миловал. Все были молоды, красивы, полны жизни. Правда, когда умер наш сосед через дом Даулбай ага, с сыном которого Бахытом мы иногда играли, почувствовал я дуновение крыльев Той, Что с Косой. А потом, то ли в восьмом или девятом, умер мальчик из соседнего класса - Айбар. Сохранилось в уголке памяти: ехали всем классом в кузове грузовой машины (куда, зачем? не помню), кто – то из одноклассников показал мне одинокую могилу у подножия одинокой горы Караул и сказал, что там "лежит" Айбар. А я вспомнил его веселого, подвижного, смешливого, и этот образ никак не увязывался с этим неприкаянным строением под куполом. И еще, ходили мы всем классом на похороны брата одноклассника, на пути обратном от полноты жизни, еще от того, что это произошло не с нами,  стали безумно играть в снежки возле зимней речки, и видел я только румяное, разгоряченное, смуглое родное лицо с ямочками той, в которую я был тогда радостно и безнадежно влюблен.

Первая страшная потеря пришла ко мне, когда я заканчивал первый год своей сказочной, пестрой и бурной студенческой жизни. В середине мая, зеленого, яркого, клейкого, поехал я в автобусе самого длинного маршрута № 8 в Затон к брату, весело распахнул калитку… и сосед брата со скорбным лицом сообщил мне, что умерла апа, и брат мой с женой уехали в Абай. И все вокруг разом померкло, потухло: помню себя в кабине тошнотворного АН-2, затем  бредущим по нашей улице домой, маму с горестным и светлым лицом, целующую меня в глаза, произносящую: «Апан айтты, Әйнәйға айтпа, сабағынан қалмасын, бәрібір жазда келеді... –  Бабушка твоя... она сказала: не говорите Ернару, у него занятия, все равно летом приедет, тогда и узнает...» В этом была она вся, моя навсегда любимая бабушка Тлеухан. Была она как одно большое сердце, немыслимо доброе и нежное. Я и сейчас остро помню запах, исходящий от ее вечнозеленого камзола: запах дыма, молока, еще чего-то невозможно родного, нежного, своего. В карманах этого камзола, такого глубокого и широкого, что я никогда не мог обследовать его вширь и вглубь, было все, что нужно было мне маленькому: соленый светлый или вязнущий в зубах темный курт; слипшиеся комки изюма; твердые сладкие карамели с приклеевшейся оберткой; копейки; чисто вымытые асыки, которых было жалко пускать в игру... Помню: сидит бабушка  за низким столиком, а я лежу у нее за спиной, вдыхаю ее запах, по самые плечи сую руки в ее карманы несусветные в поисках сокровищ.

Помню еще, прихожу домой затемна, заигравшийся, голодный и опасливый, как зверь, боюсь папи- маминого гнева; встречает бабушка у порога, ведет незаметно и молча на кухню, ставит передо мной тарелку горячего и вкусного, целует в макушку и вздыхает...

А с какой опаской она поглядывала на гору книг на моем подоконнике, часть которых я неумело запрятывал под подушки, под матрасы и даже под кровать. Боялась она моих многочасовых ночных бдений за книгами, приходила, ругалась, выключала свет; я же мог читать и под одеялом при свете фонарика. Странная ее фобия – боязнь, что я могу ослепнуть - заставляла ее вырывать из моих рук толстые тома Сервантеса, швырять их, один раз едва ли не в печку, и выгонять меня на дневной свет, на детские игры. Я же знал, что она когда-то было ослепла, но потом, съездивши, заночевавши на могиле святого предка нашего Би Ата, прозрела. Мама позже рассказала, что была у нее глаукома, но потом, вопреки нашей тогдашней (да и сегодняшней) медицине, почти выздоровела. Серо-зеленые ее глаза были всегда слезящиемися, поэтому она не могла видеть слезы на наших глазах. А они у меня лились, когда на заднем дворе вкушал с наслаждением огромную остро пахнущую луковицу без хлеба, вгрызаясь в нее зубами, как в сочное яблоко. Был я в детстве лукоед, со временем с трудом избавившийся от этой привычки - из-за страха «вонять» перед девочками. Это я сейчас понимаю, что любовь - это прежде всего страх за самых любимых. Бабушка боялась за всех за нас, «шауеновичей»; за меня она переживала, что я ослепну от луковиц и книг. Потом, много позже, уже в зрелом возрасте, узнал я, что она была нам совсем не родной: старшей женой маминого дяди, у которого мама и выросла.

Вся странность и непостижимость казахских семейно-родственных взаимоотношений нашло полное воплощение в нашей семье. Маму с детства ее отец, наш родной дед, отдал на воспитание своему старшему брату, поэтому он и никогда не называл ее дочерью, а только «ақбас» - «светлоголовой». И деда мы называли не «ата», а «аға», что значит «старший брат», а вот маму ее племянники, да и потом все родственники, и даже ее старшие сыновья звали «ата» (дед), видимо, за запредельную и изначальную ее мудрость. И надо было видеть лица некоторых «непосвященных», когда они спрашивали маму, а мы весело кричали: «Ата, к тебе пришли»... У бабушки никогда не было своих детей, вернее, был один усыновленный – Азат, но и он умер в раннем детстве, и бабушка посвятила всю свою жизнь моей маме. Это было действительно «служение», другие слова тут не подходят. Рахима, «Ақбас», ее семья стали смыслом ее жизни. Доброта, нежность, то, что казахи называют «мейірім», являли собой ее сущность. Не встречал я в жизни человека добрее и нежнее к окружающим, особенно к детям, чем она. И в молитвах моих я поминаю ее первой, после моих родителей...

Вскоре после бабушки ушел и дед мой Кабдул Хак.  Маленьким я помню его плохо, потому как жил он отдельно, в двух-трех километрах от нашего села, в двухэтажном многоквартирном доме в усадьбе ПТУ – «училище», как мы называли. Чуть повзрослев, стал бывать у него чаще. Вспоминая его, я сейчас думаю, что он стал для меня воплощением всего староказахского – староказахской образованности, зиялы - интеллигентности, какого-то ақсуйекства-аристократичности, несмотря на то, что он был завхозом или буфетчиком того самого ПТУ. Образованный отпрыск богатой байской семьи, он в молодости служил Советам, потом, предупрежденный кем-то из родственников, бежал, не просто бежал, а угнал вместе с братом в Китай целый табун конфискованных лошадей; позже был директором Первой Женской гимназии в городе Дурбульжин, где мама в семнадцать лет познакомилась с моим отцом. Через год вышла за него замуж. Во время Великого Исхода казахов из Китая в 1955 году дед вместе с дочерью и зятем вернулся в  «Советстан», и его отправили чабанить в «отгонный» Баканас. Думаю, он остро переживал свое «чабанство», потому как не откликнулся на настоятельный зов Мухтара Ауезова, закадычного друга детства, когда тот, знаменитый, приехал в Абай на свой юбилей. Из своих внуков он любил со мной беседовать на «познавательно-отвлеченные» темы, которые рождались из его вопросов о том, чему же учат в советской русской школе. И он учил иначе, чем мои учителя: что Чингис был истинным ханом казахов, что до так называемой «революции» казахи были много образованнее. В последние годы своей жизни он страдал головными болями, стал тих, много плакал после смерти бабушки Тлеухан, его любимой женге, потом тихо угас. Тяжело было маме и отцу переживать две «большие смерти» (казахи так и говорят – «ulken olim») в далеком 1976 году.

И долгих тридцать лет не знал я смертей близких, и только став зрелым человеком, почувствовал  горечь, остроту и невозможность горчайшей потери: в 2001 году ушел в другое бытие отец. И такую пустоту ощутил я, что нельзя это передать словами. Словно образовалcя в душе моей провал, яма огромная, незаполняемая и по сю пору. Apan, как говорят казахи. Это было так естественно, когда он был с нами, присутствие его казалось вечным. И так нелепо, неестественно - отсутствие его...

«После Отца Небесного Отец земной...»  Слава Всевышнему, я и сейчас чувствую его любовь, временами утешаясь присутствием его, реальным, ощутимым, как бы это не звучало, в моей жизни. В последние годы сниться стал он реже, с некоторых пор – только вместе с мамой. Сны эти как исполненная мечта. Иногда чувствую во сне запах их, просыпаюсь и ... плачу. Но печаль моя светла...

Отец мой был человеком необычным, талантливым во всем, что делал. Сын известного алашу бия Мухамед Салима, правителя приграничного найманского племени Jumyk, с детства получивший прекрасное мусульманское образование в медресе при мечети имени своего деда Шандаяка Кажы (Пыльненогого), почившего и нашедшего свое последнее пристанище на Святой Земле нашей – Мекке. Способный к знаниям и языкам от рождения своего, отец с детства освоил все языки, окружавшие его: китайский, арабский, уйгурский (позже я убедился, что знал он почти все языки тюркские: узбекский, татарский, кыргызский – многие, если не все); служа на границе с Афганистаном познал боевой пушту, мелодичный фарси, читал на небесном дари. Жизнь его как приключенческий роман – после трехлетней, тайной для родных, службы на границах с Афганом и Индией, когда мать его – известная правительница из кереев Бахтияр, оплакивая его, ослепла, потом прозрела; в 19 лет, будучи военным следователем Гоминьдана,  участвовал в подготовке и непосредственно в восстании против диктатора Синьцзяна – Шын Си Сая, стал одним из неназванных его лидеров; в двадцать с небольшим стал  Директором  Департамента Таможни и Налогов, фактически министром, в правительстве Восточного Туркестана Ахмеджана Касими, позже много и почетно служил возрождению Ush Aimak – трех казахских районов Алтая и Тарбагатая. В 1953 году маоисты расстреляли всенародно его старшего и любимого брата Ануар Хана, человека бесшабашной ярости и смелости, ненавидевшего оккупантов-китайцев, и не скрывавшего этого. Не в силах больше служить «красно-малиновым» (последняя его должность была – глава (аким) Трех Казахских Районов Синьцзяна) эмигрировал в СССР, где его жизнь оказалось многотрудной и небеспечальной. В Китае остались все его братья и сестры, с которыми он был разлучен, как он думал, навсегда, в Советском Союзе его знания никому не оказались нужны, мало того, стал подвергаться гонениям, по сфабрикованному делу отправили его в далекую Мордовию, в лагерь для «интернированных лиц». Он так и не утерял своего человеколюбия, никогда я не слышал, чтобы он про кого-то говорил плохое, разве что с иронией. Это удивляет меня и сейчас, когда я, грешным делом, могу сказать про недруга своего в пылу и горячке, в кругу друзей и семьи, много малоприятного – все мы так делаем. Отец мой – никогда и ни про кого. Не из осторожности (в чем, а в этом он не был замечен мною никогда – он бывал много и излишне горяч), а от того, что это было не присуще ему априори, по природе его. Поэтому и я стараюсь … но не всегда получается. Есть такое затасканное слово – «духовность»; отец мой был человеком духовным, не душевным. «Духовность» его выражалась не только в его постоянном пополнении духовно составляющего – в блестящей эрудиции, чтении (постоянном), в том числе и Корана и Хадисов Пророка (да будет благословенно Его Имя!), и светских книг, газет и журналов (которые он требовал от меня до Последнего Дня Своего), в увлекавших его беседах; но в какой-то воспарённости и благородства Его Духа, то, что Кабдеш Жумадилов в предисловии к единственной и последней книге Его «В поисках Небесного Блага» точно обозначил: жаратылысынан бекзат – благородный от рождения, от крови. Таким был мой Отец – до последнего часа своего «искавший Небесное Благо», и, думаю, нашедший его…

Через два года после Отца ушел из жизни мой старший брат Ерол. Высокий, белозубый, кудрявый, сероглазый – был он для меня в детстве воплощением едва ли не голливудской красоты. Так я думаю, разглядывая его старое фото, где он улыбается, сидя в полуоборот в пестрой рубашке нараспашку. Оттого ли что был первенцем, разговаривал он с отцом тоном на равных, что тоже меня восхищало. В молодости служил на тихоокеанском флоте мотористом подводной атомной лодки. За четыре года отплавал по морям-океанам, объездил много стран, смутные пейзажи которых я разглядывал на каких-то чуть ли не секретных любительских снимках – моряки в обнимку на фоне разлапистых пальм и ненашенских строений. Умереть мог Ерол на моей памяти не раз. Было в детстве моем в нашем Карауле событие, о котором говорили взрослые горестно не раз. Рухнул самолетик АН-2 в горах наших Архатских. И была в том самолете соседка наша через два дома – мама Сашки Ботажанова. И еще должен был лететь в самолете том Ерол, приехавший в первый свой отпуск из многолетней рекрутчины. Но в аэропорту отдал свой билет женщине, которой надо было лететь  позарез; сам, хоть и торопился безумно, уехал на попутном бензовозе. Вот и скажите после этого, что нет судьбы.  Помню, стоял я совсем маленький, четырех-пятилетний, перед трюмо в прихожей напротив входной двери, и увидел я в зеркале ноги от земли в черных матросских штанах «клёш» (так и хочется добавить: в ботиночках «нариман»; кстати, так и звали его одного друга), подбежал, обнял, прижался к ним. Потом взлетел на высоту  румяного с холода лица, увенчанной черной бескозыркой набок...  брата моего Ерола.  Был в нем всегда какой-то шик: брюки всегда отглажены, с невозможно твердыми «стрелками» - можно порезаться; узкие остроносые туфли начищены до блеска, воротник рубашки распахнут, пахло всегда вкусно от него; девчонки стаей ходили за ним.  Смолоду любил он технику, высоту и скорость. Был едва ли не первым в нашем селе монтером -чудно пахнущие железные «когти» его с брезентовыми ремнями кучей лежали в прихожей; лихо забросив их на плечо, уходил лазит он по «бревнам». После свадьбы купил на заработанные на стройках Ташкента и Капчагая деньги не «москвич» и не «запорожец», а мощный зверь мотоцикл «Урал», на котором раскатывал по плоской нашей чингистауской степи. И доездился... Узнал я об ужасном, находясь по комсомольской путевке в «братской» Болгарии, а  может, когда уже ехал оттуда на скором «Киев-Павлодар». Сразу из Павлодара примчался в Семей, там и узнал о переломе позвоночника, случившегося  с Еролом, травме страшной и безнадежной. Первые годы недвижности дались ему нелегко. Лежал, отвернувшись, лицом к стене, часто не хотел никого видеть, был как обнаженный нерв, обидчив. Врачи предрекали ему с такой травмой жизнь  недолгую: максимум три-четыре года, а он прожил двадцать два года. Да как еще прожил. Не хуже всякого здорового. Не веселый, но легкий, ироничный, любитель словесных приколов, острых, «вкусных» самобытных слов; его особенно любили дети, для моих всякий его приезд был праздником. Младший, Азатик, с утра крутился возле, чистой тряпочкой протирал его чудо-коляску, слушал прибаутки, веселые рассказы. Даже обычную поездку в авто из Абая в Алматы мог он превратить в смешную, до коликов в животе, веселое приключение – одиссею. «Неходячий» остался красавцем. От пояса  и выше «наработал» себе атлетическое тело с бицепсами и трицепсами, руки были мощными, с ладонями в приятных шершавых мозолях. Понастроил он у себя дома всякие снаряды для упражнений и перемещений. Просыпался раньше всех, делал, лучше – «творил» свою гимнастику, пересаживался на коляску, выезжал на двор, обтирался влажным полотенцем. Визг восторга вызывал у моих детей фантастическая машина его – мотоколяска для инвалидов, в которой он опять же с шутками – прибаутками возил их. Называл он для них свое чудо техники – «УгонМашиной», которую «не сможет обогнать ни одна машина на свете, даже ваша папина «Мазда», на которой вы приехали с Алматы». Посмеиваясь, уверял, что «УгонМашина» в случае надобности может и взлететь, и дети верили ему. Еще в первые годы своего «сидения» списался со знаменитым Валентином Дикулем (смешно переиначивал его имя - «Дөкел»; по созвучию с казахским «дөкей» - «здоровый, большой»), принял, освоил и развил систему дикулевских «двигательных» упражнений. Какое-то время не терял надежду на полное восстановление. Как-то я нашел журнал со статьей о профессоре Юнусове, хирурге из Москвы, делавшем операции на позвоночнике, сели вместе писать письмо; с нетерпением ждал ответа, в котором профессор лишь выразил сожаление по поводу давности травмы и невозможности повторной операции - унывать не стал. Любил он очень жизнь, и учил этой любви других. Вся его жизнь в последние более чем двадцать лет была наполнена ежеминутной борьбой за полноценное, полнокровное существование. И верной помощницей ему в том была жена его, наша женге Райхан. Вообще, мог он творить чудеса всякие. Например, мог часами лежать на воде, просто как на земле, посмеиваясь: «что ваши лужи по сравнению с Тихим океаном». Умер, мне кажется, когда бороться устал. Устал... и перестал жить. Кто-то на похоронах сказал, что был он Ангелом, а может это прозвучало в моей душе...

И вот я на днях похоронил другого своего брата – Ерсена. Было нас сыновей у отца с матерью семеро, как в той сказке, осталось пятеро. Если любовь – это страх за своих близких, то любви этой во мне стало ох как много.

Вырос Ерсен в семье деда, фамилию носил другую, но я всегда чувствовал его родным. В последние годы разительно стал похож на моего отца. Все мы братья, в общем-то похожи на отца, только в разные годы его жизни в зависимости от наших лет. Я часто теребил маму, спрашивая, почему они «отдали» Ерсена. Мама молча уходила от ответа, только однажды после смерти отца, крепко, с силой держа меня за руки, предварив разговор словами: «Отец твой был керемет адам"(удивительный, поразительный, достойный восхищения – так можно примерно перевести это слово; Ерол по-своему переиначивал это слово – карамат), рассказала историю о том, что у деда моего (ее отца) не «держались» сыновья: все, рождаясь, недолго прожив, умирали. И связано это было тоже с мистикой. Будто дед мой, обрадовавшись безумно рождению первенца – моей мамы, произнес: «Спасибо, Создатель, больше мне никто и не нужен»; и затем, восхищаясь своей дочерью, часто довольно говаривал: «Спасибо Тебе, Создатель, никто мне больше и не нужен». Так или иначе, все родившиеся мальчики после мамы моей, а родила всего моя родная бабушка Нуриля ни много ни мало четырнадцать детей, умирали в младенческом возрасте, отчего пеняла прабабушка моя Дамели сыну своему, моему деду: «Зря ты, Кабдул Хак, говорил, что не надо тебе никого, кроме Рахимы. Аллах услышал тебя, не иметь тебе больше сыновей». Когда мама в девятнадцать лет родила первенца своего, одновременно с ней родила и ее мать очередного младенца. Прожив всего несколько дней, тот умер. И катался дед мой по земле сырой, прикладываясь к ней грудью, воя от тоски. Отец мой не мог это вынести, и сказал он своей молодой жене, маме моей: Мы еще родим, отдадим Ерсена отцу твоему. У казахов есть странное поверие, что если не может женщина родит, или «не держатся» дети у нее, надо усыновить-удочерить, и тогда уже родятся свои, или родившиеся выживут. И действительно, после того, как бабушка моя приложила к своей груди Ерсена, внука своего, родила она Ельзата и Ельдоса, дядей моих. И стал брат мой старший тоже мне дядей. Был он смолоду красив, физически очень крепок, ничем почти не болел. Бабушка объясняла это тем, что в детстве укусила его змея. Надел он как-то на босы ноги сапоги, валявшиеся на плоской кровле саманного дома, а там, змея, пригревшись, спала. Стал он после этого крепче, чем был. Был с детства мощно-спортивен, в армреслинге не было ему равных.  Всегда здорово рисовал, закончил с первым выпуском художественно-графический Казахского Педагогического. Любил больше «карандашную» технику, чем краской. Домосед, любил обустраивать свое гнездо; интуитивный дизайнер, садовод и селекционер. В Абае с его "резко-континентальным", выращивал ягоды и фрукты, которые там не должны расти. Тогда не только на воротах участников войны рисовали звезды, но и на стены самых обустроенных и обихоженных домов вешали написанные густо-зеленые маслом «Үлгілі үй» (друг мой Отто симпатично перевирал эти слова «Гульгулий») – «Образцовый Дом». И был дом Ерсена одним из первых «Образцовых». Позже, переехав в Алматы, развернулся вовсю. Был он еще  любитель вкусно поесть и выпить. Друзей было много у него стародавних, видимо, умел дружить. Любил переиначивать шлягеры, песни Рымбаевой, добавляя в них перцу и огонька. В ушах звучит у меня его забавная итальянская приговорка «Санта Мария де ля пиоро...». Если отец, мама и Ерол долго болели, то «ушел» Ерсен быстро, никто толком ничего и не понял. После первой операции прожил еще год, все вздохнули с облегчением, надеясь, что страшное позади, а потом беспощадный и агрессивный рак унес его за три месяца. Мне кажется, он и сам ничего не успел осознать, поехал в Корею с надеждой на выздоровление, там на второй день пребывания все и случилось. И странна гримаса судьбы, или, как называют ее еще - пешене: в далеком 1949 отец мой, увлеченный революциями, переворотами, назвал своего сына Ир Сеном в честь бунтаря из полуострова Корё, и спустя 66 лет умер брат мой в стране своего тезоименника.

По разному матери относятся к сыновьям, хотят любят их одинаково. Мама относилась к Ерсену и как к сыну-первенцу, и как к младшему брату. В этой сложности преобладали нежность и гордо-горькая отстраненность. Из уважения к отцу своему, после его смерти – к его памяти, она ни разу не назвала его сыном, соблюдала всю возможную дистанцию. При этом старалась, чтобы остальные ее сыновья как можно были близки к Ерсену...

Мама тоже умерла в ноябре. Была почти зима, не как в этом году, выпал снег, влажный и разваливающийся. Очень трудно писать об этом. Болела она долго, и в этой долгости было ощущение того, что так будет продолжаться если не вечно, то на мой век хватит, чтобы она была рядом. Угасания ее я старался не видеть, не замечать, и мне это почти удавалось. Да и к каждому моему приезду - как мне рассказывала сестра, которая была с ней денно и нощно; бросив работу, посвятила себя уходу за мамой, святая моя сестренка Гульнар – она готовилась. Прибиралась, сидела почти прямо. Крепко держа меня за руки, не отпускала. И рассказывала, вспоминая, не столько мне, сколько, может быть, себе. Иногда читала стихи. Совсем «новые», неиздававшиеся ранее, стихи Мукагали. Сборник был совсем свежий, недавно приобретенный, и она из него читала наизусть, в восемьдесять–то лет, больная, со слабой памятью - но это не про мою маму. Вообще память у нее была поразительная. Она знала наизусть почти "всего" не только Мукагали, но и Абая, которого нельзя было не знать, и Шах Карима, которого тоже нельзя было не знать, Магжана... Магжан был особой ее страстью. Гордый, «огненный», был он особенно близок ей по духу. В детстве, хоть и жили мы в райцентре, электричество-свет "давали" до двенадцати ночи, иногда, случалось, выключали совсем не поздно, и собирались тогда мы возле мамы, сестренки жались к ней, и, после наших, ожидаемых ею, шумных просьб, начинала она нам читать... Опустив веки, потушив взор, каким-то особенным напевным речитативом, начинала: «Ертегі уатпай ма баланы да, / Сөз сиқыр жазбай ма жараны да?/ Ақын да бір бала ғой айға ұмтылған,/ Еркімен өз-ақ отқа барады да...». Это был Магжан, но она не называла его имени, просто слегка равнодушным голосом произносила: «Батыр Баян. Дастан». Великая, могшая родиться только в Великой Степи, поэма о великих человеческих страстях. И когда она доходила до строк, когда юный Ноян, скачет, летит навстречу своему брату... и навстречу своей смерти с криком: «Жан көке!»… и падает, как подкошенный... всех нас ощутимо пробирала дрожь. Читала она нам и Шах Карима, поэмы "Қалкаман – Мамыр", "Еңлік-Кебек". Конечно, это были не тридцатые годы, когда за упоминание имени Шах Карима или Магжана можно было словить пулю в лоб или уехать в страшный Ит-Жеккен, но все же, имена эти были под запретом, и мама их не называла. Отец всегда слегка подтрунивал, подшучивал над маминой особенностью знать длинные тексты наизусть - или он просто так снимал трагичность рассказанного ею, оберегая нас. Вообще, поразительно было их отношение к друг другу. Сказать: «любовь» - это ничего не сказать. Трепетность, какая-то прикаянность, привязанность друг другу. Уважительность, понимание, прощение... Вспомнившийся не к месту Довлатов как-то сказал про свои взаимоотношения с женой что-то вроде: «Любовь - это для молодежи. Для военнослужащих и спортсменов... А у нас – судьба». И у папы с мамой была – Судьба. Шестьдесять лет совместного пребывания на горестной и сладостной... И когда отец ушел, мама тоже собралась за ним. Оказались "гемолидическая анемия, гепатит, цирроз" ... у ней, не пробовавшей ни капли спиртного, аккуратной, умеренной и воздержанной во всем, особенно в питании... После того, как мы узнали об этом, стояли мы братья, на углу Маречека и Саина, плакали, не прячя друг от друга и от ветра слез... Как бы мы пережили эти две смерти – eki  ulken olim, невозможных... Но тут судьба прислала нам ангела. Анна Андреевна Белоусова, врач, доктор наук, профессор микробиологии. С помощью ее самобытного метода, уникального лечения, ее советов мама прожила еще много лет. И еще благодаря своей дисциплинированности, далекости от излишеств, аккуратности. С Анной Андреевной стали они как подружки. Интересно было за ними наблюдать во время их общения. Мама с ее неправильным русским, Анна Андреевна с ее почти совершенным в произношении «Қал қалай, Рахима?». Коренная ленинградка, после окончания института работавшая в албанском ауле в Нарынколе, выучившая и затем слегка подзабывшая в «русской» Алма – Ате казахский, но помнившая достаточно, чтобы поддерживать легкую непринужденную, интеллигентную беседу. Врожденная интеллигентность – вот что объединяла коренную петербуржку и маму, родившуюся в горном ауле в Чингистау. Они хорошо смотрелись вместе. Анна Андреевна ушла раньше мамы..

Можно написать о маме книгу. И об отце. О каждом из ушедших.  Жизнь каждого  из них – поразительна и неповторима. Целые миры… Миры, где присутствовал и я.

В последние дни, после похорон брата, не отпускает меня чувства - кроме горечи и тоски - одиночества, неприкаянности, ненужности. Вот вчера ехал в машине в потоке других, вдруг ощутил: один, совсем один! Все вокруг несут в себе недоступную твоему пониманию свою жизнь, такую же одинокую и неприкаянную. И ты, нахохлившись, как ворон, сидишь в своей крытой телеге, один - как и все. И только твои воспоминания, твоя память о них, об Ушедших,  будут всегда с тобой. Понимаешь: ощущение исключительности, непременности, всегдашнести твоего пребывания в этом лучшем из миров, которые жили в тебе всегда, сколько себя помнишь – это и иллюзия, и данность. Ты неповторим,  но и неотличим от любого иного. И будет так, как было, как есть. Сколько счастья и горестей отпущено - все твои. И воспоминания, такие же горестные и счастливые. И никуда от них не деться. И ничего не могло быть лучше. И не должно быть лучше.

И начало своего в каждом – в близости ко всем, и в отличении от других. Продолжение – в дальнейшем пребывании в этом мире и другом, ибо каждый есть единственный – как и все. Как Они -Ушедшие.

15
8
1729

Еще по теме

Ушедшие - Yvision.kz