It's a grey men's world

676
0
0
5

Anastasia! Я верю, что ты позволишь мне называть тебя Nastja. Так привычней моей грешной душе. Да, к тому же, — мы с тобой почти друзья. Во-первых, я бы хотел извиниться...

Anastasia!

Я верю, что ты позволишь мне называть тебя Nastja. Так привычней моей грешной душе. Да, к тому же, — мы с тобой почти друзья.

Во-первых, я бы хотел извиниться. Извиниться за то, что долго молчал. Трудно поверить в это, но даже у меня могут возникнуть такие обстоятельства, что нет и пары минут, чтобы чиркнуть пару строк. Да и не хотел бы я отделываться парой строк, ведь ты достойна большего. История твоя достойна большего. И это…

Во-вторых, я бы хотел поблагодарить тебя. Мы не так уж хорошо знакомы, но ты поведала мне свою судьбу, и откровенность твоя говорит о смелости. Даже если ты что-то утаила, то кто мог бы сказать, что ты недостаточно смела? Только тот, кто пережил подобное, и не утаил ничего. Но он-то как раз и не осудит тебя. Да и как можно тебя судить, за что? Это всё равно что обвинить оступившегося слепого в неуклюжести, прости мне подобное сравнение. Я видел и не такое, я знаю.

В-третьих, позволь тебя остановить. Я не знаю, есть ли продолжение у твоей истории, и хочешь ли ты досказать ее до конца, но заранее прошу тебя — не надо. Я не хочу знать. Слишком многое всплывает в памяти моей. Откуда-то оттуда, из позапрошлой жизни. Я переживу, ведь пережил и не такое, я знаю. Но все же, и я опять прошу простить меня, не надо больше. Твоя боль — это твоя боль, и я не знаю, сможет ли кто-то помочь тебе, но я — точно не смогу.

Не знаю, станет ли тебе легче, если я скажу, что таких историй — великое множество. С давних пор, ещё самых первых рабов очаровал сладкий запах плети. И по сей день, рабов нынешних очаровывает запах мелованной бумаги и дорогих чернил. Но запах, запах тот же! Он разлит в воздухе, я слышу его, и, я уверен, слышишь его и ты. Сможешь ли ты устоять теперь?

Когда-то, в позапрошлой жизни, я был в зените славы. Не моей, но той всеобщей Славы, к которой я имел отношение лишь потому, что немногим раньше надел повязку на рукав, повязку правильного цвета. Вся власть была в моих руках, я сам был ее воплощением. Это было опьяняюще, кто бы захотел трезветь? Вот и я не хотел. Я был силен, и мне казалось, что весь мир лежит пред моими ногами, а небеса упираются в мои плечи. Я был счастлив. Это хмельное счастье вседозволенности… Я был не один, нас таких было много. И все одинаково пьяны, одинаково сильны, одинаково удачливы — ведь все мы имели отношение к всеобщей Славе. И пред нами трепетали те, кто не надел правильную повязку. Сам ли не надел, не захотел, или не успел — это уже было не важно. Мир был разделён на нас и не-нас. И мы побеждали. Мы были сильней. Да я один был сильнее всех, кто не носил повязки, вместе взятых. Это был триумф. Этот разделенный мир был наш, почти наш — мир мужчин в серых кителях. Это был цвет победы — серый цвет. Теперь мне больно писать об этом. Горькая усмешка кривит мой рот, когда я вспоминаю свою позапрошлую жизнь. Но я достаточно пожил, чтобы быть честным перед собой. И перед тобой, Nastja. Это был мир победившей серости. Эта мысль не нова, ее высказывали великие умы моего поколения, и поколения, пришедшего моему на смену. Но мне надо было прожить не одну жизнь, чтобы понять всю её глубину. И ужаснуться. Те властители жизни, триумфаторы и победители мира — были лишь победившей серостью. И я вместе с ними. Был.

А потом — появилась она. Ее звали Lucia. Прекрасная молодая девушка, как и ты сейчас, на фоне облупившейся кафельной стены. В толпе тех, у кого не было на рукавах повязки правильного цвета. Что за нелепость, почему, Nastja, почему она была среди них? Более того, ее отец носил повязку самого неправильного цвета, какой только мог бы быть. Она была дочерью врага, но как же она была красива. И я обезумел. Стоит сказать, что безумие — весьма частое явление у таких, как я. Когда небеса давят на плечи — в голову врывается вся тьма Космоса, смешивается с хмельной иллюзией победы и навсегда отравляет душу. Я не был исключением и тут. Тогда мы все были одинаковы.

Была ли это любовь? Позже — я так и думал, сейчас — я воздержусь, а тогда я боялся этого больше всего. Трудно вспомнить все те истязания, которым я подверг Lucia. Но ты можешь догадаться, я знаю. Это было не так сложно, как может показаться — ведь я был воплощенной властью, воплощенной силой, воплощенным триумфом! А она — лишь одной из тех многих, у кого не было на рукавах повязок правильного цвета. Она была всего лишь дочерью врага, но как она была красива. И мы оказались в одной постели. В моей, разумеется, не в лагерной койке. И она не отказала мне. А могла ли? Не знаю. Знаю лишь, что были те, кто отказывал. Их ждала незавидная участь, но они могли дать отказ.

Потом было стремительное падение, с над-небес — на грешную землю, прямо в прах своих хмельных иллюзий. Так закончилась моя позапрошлая жизнь. Из господина мира я стал гостиничным слугой, ночным портье. Двенадцать лет прошло с того момента, как рухнул мой мир; как иллюзия окончательной и всеобъемлющей победы обернулась невыносимым поражением.

И вновь появилась она. Встала передо мной, как призрак. Как призрак моего былого величия. Как мой собственный призрак. Будто я мертв уже, а она — моя грешная душа. И тот Космос, что так и не выветрился из головы, но съежился в невидимую черную дыру, развернулся вновь. И всё началось сначала — я истязал её, а потом мы оказывались в постели, и она любила меня. А я думал, что люблю ее.

Тебе это ничего не напоминает, Nastja?

Годы и годы прошли, а ты все так же рада подчиниться. Все так же ждешь удара, все так же жаждешь ощутить тяжесть сапога на своем лице. Сладкий запах древних плетей манит тебя вновь, и вот уже колени сами подгибаются, а нервно сжатые руки сами вытягиваются навстречу цепи. Или серому галстуку? Nastja, они даже не сменили цвет! Всё те же серые колонны победителей, властителей мира. Как это знакомо мне, знакомо до боли. Но я смеюсь. Да, мне горько, но смешно. Прежде чем Lucia пала к моим ногам — я убил ее родителей, сжег ее дом, растоптал ее юность, уничтожил всё, что было ей дорого. Не оставил ей ничего, кроме себя — и она полюбила меня. Сейчас вы подписываете контракт. Вы заключаете договор — все законно, даже противно. Конечно, ты его не подписала, но сколько таких, кто подписал? Да и без контракта ты получила сполна. Ты сама обо всем рассказала. Ты сама пришла к нему, сама встала на колени, сама протянула руки навстречу цепи. Или серому галстуку? Ты говоришь о любви, но что оказалось в итоге крепче — любовь, или прикосновение ремня к горячей коже? Ты ушла от него, и я не хочу знать, вернешься ли ты к нему. Если не ты, то кто-нибудь другой. А это значит, что Lucia умерла напрасно. Да, Nastja, она умерла на том венском мосту, а я выжил; выжил, чтобы констатировать тщетность всех жертв всех войн за свободу. Если небеса до сих пор попирают мужчины в серых кителях, или костюмах — какая разница, значит, ничего не изменилось. Помни, Nastja, в головах у них царит Космос, разбавленный хмельными иллюзиями победы. Я знаю... сам такой. Их красота, их талант, их головокружительные карьеры в двадцать с небольшим — все то, что еще они о себе придумали — лишь пыль в твоих глазах. Они такие же, как мы — серость, вознесенная волей случая за небеса. Они даже хуже, чем мы — мы были честны с не-нами. И они не могут иначе, как иначе не могли мы. Как иначе не мог я.

Я не осуждаю тебя. В конце-концов, ты не сделала ничего такого, чего не делал бы любой человек в этом мире. Проснуться, приготовить завтрак, одеться и отправиться получать положенное ему по контракту. И глядеть снизу вверх на серые костюмы, мечтая о таких же. Сладкий запах бумаги и чернил опьяняет не хуже шнапса. Мерка снята с каждого, и серый костюм будет сшит за мгновение. Ты и не заметишь, как, может, однажды блеснет сталью в зеркале пиджак, что будет надет на тебе. Но знай, он подобен савану: из него уже не выбраться. И ты поймёшь, что тот сладкий запах, что всю жизнь не давал тебе покоя — это запах твоего поражения. Но в их мире ты уже не сможешь иначе, как не может иначе он, как не мог и я.

Как описать мне твою боль, какою мерою измерить? Я прикоснусь лишь, ты дозволь, до памяти твоей о серых буднях, вечерах, которых, может, было мало. И до решений твоих скорых, после которых ты пропала. Я знаю сам, как все прошло, первый удар и сладость плети, не хитрое то ремесло, я знаю, я ведь сам из этих: мы прах, мы пепел, труп в пыли, мы цвет кладбищенской земли, мы распадаемся на части, но рассказать тебе позволь, единственное наше счастье — в ответ на страх, в ответ на боль, услышать слабое «Jawohl!». Тебя не зная, вижу я картину пеструю — тебя, а на тебе вся жизнь твоя. И сколько пятен на тебе? - полсотни белых на белье, полсотни красных на ковре, полсотни серых на судьбе.

Мы уже не можем иначе, Nastja. Но сможешь ли иначе ты?

Maximilian T. Aldorfer

 
 

Написано резидентом нашего дискуссионного клуба для Фонда Эбби Хоффмана. Публикуется с его разрешения.

Rate post

5

Comments

Login to comment